кругом возможно бабочка!
Что веры в тебе, ты пришёл тогда с полными круглыми руками, навьюченный столпник прихожей: что в тебе веры, когда все узелки твои – тонковенные сачки, и птичьим лезвийным клювам их разрезать жалко, а ты жалостлив более, подставляя под заточённые фигурные крылья-ножницы щеку, потом другую, а потом вовсе без какой-нибудь очерёдности – всё ради радостной, медовой жертвы на лету. Это впору, говоришь ты, и в горе, и в жалости. И когда вокруг тебя сгущаются насекомые, ты вытягиваешь плотодные губы в трубочку, подражая их хоботкам, как бы для поцелуя, стараясь думать, что чувство гадливости, как и осадочный налет в чайнике, можно исправлять только чистотой проточной воды, самой невинной мыслью, и жмуришься, целуясь как в жмурках, и даже здесь нужно сверяться с оставленным Другим бумажным списком – на комоде, как и оставляют Другим – в восковой недвижимости груды вещей. Тогда наступает сезонная точность Хирурга, Вора, Ангела-хранителя, любое движение вещь ранит, если её сподвигают: необходимо избегать касания, чтобы не наградить птенчиков-ключиков привнесённым запахом, потому что потом их не признает ни хозяин, ни капризная дверная скважина. Но они всё-таки льнут, и пахнут – так они лишаются матери и своей невинности, обретая кормительницу, а раз дощечки домино уже тронуты, то по чужому дому, как по фитильку, распространяется дух постороннего. Список тебе вверенных дел про два дня подкармливать кошку, всегда добавлять ей воды, встречать в лицо влетающих насовсем бабочек, знать действие любви.
кругом возможно бабочка!
Солнце Другого, его порука, по ошибке, по недосмотру оставленное с тобой наедине, постепенно заполняет кухню целиком, и так же медленно ты начинаешь здесь существовать для него – чужим, огибаемым массой дневного и болезненно зрячего воздуха. Если зажечь конфорку сначала получается, то под солнечном присмотром – ни за что, не оставлено тебе ни огня, ни спички, ни зрения. Огня ты лишаешься с каким-то виноватым видом, принимая как можно более неудобную позу, стоишь, пока не затечёт спина твоя, не затвердеет шея твоя, глина ног твоих не побледнеет – за тебя необходимость осязания перенимает ископаемое. Давно-давно так у первобытного человека зародилось воображение: он сидел почти так же, на корточках, сильными глупыми коленками вперед, когда его лишили огня в чужой пещере. То есть в своей, но для того нужно было стать ответственным, впервые её увидеть, значит, узнать утробный шум, который выдавал незнакомца, и человек подбирал коленный подол, хмурил травоядные брови и узнавал, покрывался кожей, добром, злом, будущностью искомого ископаемого; ребёнок сам может выдумать сказку, если его наказать, она, устная, вылупится между отслаивающимися краешками обоев – первобытный человек придумал огонь, а не разжёг его, ровно так же наказанный. Попытайся он разжечь его, огонь бы отбрасывал только дымчатую – в дырочку – тень, которую с тех самых пор всегда принимаешь за рождение газового удушливого духа, угольки его – треск крадущихся шагов, сухостой волос, запах знакомства перед насильственной смертью. Неутомимый, гениальный, безусловный, чужой человек. Вот же он, твой фазис зачатия, фазис устья и куколки, когда всё можешь оставить – с легкостью отслаивания капустных листьев перед таинством рождения, с готовностью уступить за собой место, поверить в приёмный шаг, которому о том и знать об уступке не нужно – он просто любит, будущный. И вот же ты, прыгаешь на левой ноге, пытаясь понять, что тебе будет неудобнее, а правый рукав твой просвечивает уже пустую одежду, оставленное, ещё теплое, дупло, как и тень от пока не придуманного синего огня конфорки – мнимое прикосновение спички, мнимное внимание извне, которого возможно избежать только усилием доброй воли. Знать – действие любви.
Горловины пакетов перед уходом он завязывал с какой-то нетерпеливой сладостью, даже сладострастно, будто бы пытался усыпить источающее жерло – и немножко плакал. Ни порочное, ни непорочное зачатие было невозможно, образ Другого проходил его насквозь, эфиру подобно. Плакать было всё сложнее и всё меньше хотелось, но он себе сдавливал горловину, думая о плодоносящей тыкве, после – о бескомпромиссной любви уже обезглавленных плодов, неутомимо наказывая себя за невежество. Он даже не был уверен, что хотя бы чужую кошку удаётся кормить правильно, согласно первоначальной кошке, но та платила ему взглядом, который по пути к его глазам рассеивал сыпучий мел дома, и тогда он благодарно чихал – так можно было учиться мелу создателя, быть подмастерьем, из всех возможных связей с улицой и уличными людьми оставляя за собой только одну эту меловую связь, невидимую, только физиологически слышную.
На чужую кухню он больше не вернулся, и, возможно, к лучшему, потому что на плите победоносно синело бесстыдное пламя, распадаясь на вечерние, влажные, горячие капли росы, что властно покрывали испариной каждую гладкую поверхность комнаты, владели.
Рядом – прозрачное колыхание огоньковой тени, покорно холодное, стыдливое, тщетно терпеливое. Ночующее и будущее до солнца, как бабочка.
Добавить комментарий