1.
Поздние стихи Григория Дашевского немногочисленны. Вообще-то не очень правильно называть их «поздними»; смерть пришла за поэтом слишком рано.
Перефразируя Мандельштама, можно утверждать: немногочисленные поздние стихи Дашевского кое-что изменили в строении и составе новейшей русской поэзии. По своему воздействию на общий строй нашей речи творчество Дашевского подобно лирике Тютчева (вспомнить хотя бы отзыв Фета о Тютчеве: «…Вот эта книжка небольшая / Томов премногих тяжелей»).
О влиянии Дашевского на современных поэтов необходимо написать отдельный обстоятельный труд. Надеюсь, он скоро появится.
2.
Теперь же я думаю о поздних стихотворениях Дашевского. В них поражают странная простота интонации, тревога исчезающей жизни, неотвратимость рока и мужество говорящего. Скупые строки таят заряд античной трагедии или элегии.
В лекции о переводах Катулла Дашевский говорит о том, как легко раскритиковать переводчика стихов. Любой поэтический перевод в чём-то уязвим. Не менее опасна в нашем деле и другая работа: интерпретация лирических текстов. Я не претендую на исчерпывающее истолкование бездонных поэтических смыслов. Я хочу поделиться мимолётным частным наблюдением: проследить, как рождается и разрастается поэтический образ в поздней лирике Дашевского.
3.
Чужого малютку баюкал
возьми говорю моё око
возьми поиграй говорю
Уснул наигравшись малютка
и сон стерегу я глубокий
и нечем увидеть зарю
2004
Что происходит в этом стихотворении?
Поэт/герой отдаёт «чужому малютке» собственный глаз (судя по финалу, единственный). Даже не глаз, а «око» (смысловой ореол слова таков, что неизбежно вызывает ассоциацию с идиомой: зеница ока). Самое дорогое, что может быть. Кажется, всё просто. Нужно лишь разгадать: кто герои стихотворения и кто такой этот чужой малютка?
Поэт или намеренно избегает подсказок, или сам не знает точного ответа. Чуткий антиковед, Дашевский никогда не пренебрегает игрой с традиционными жанрами. Исходя из логики жанра загадки можно предположить, что ничто называемое в тексте самим собой не является, но отсылает к чему-то значащему и значительному — как для загадывающего, так и для бьющегося над разгадкой. Стало быть, нас как минимум двое: говорящий и слушающий, пишущий и читающий, загадывающий и ломающий голову о загадку.
Но вернёмся к образам «загадки». Основной принцип создания образа в загадках — метонимия, перенос по смежному признаку, знак-индекс или часть процесса, определяющая целое этого процесса. (Висит груша — нельзя скушать. Грушевидность формы не относится семантически ни к груше, ни к лампочке в полной мере — и всё-таки семиотически соотносится с ними обоими.)
У Дашевского метонимия обретает поэтическую тотальность. Малютка, око — совсем не одномерные метонимические образы. Они изменяются на каждом повороте, отсылают ко всё новым формам переживаний и знаний (или незнаний) героев. Мы вовлечены в эту игру неотложно: и на уровне истории, и на уровне лирического «я», которое дробится и множится. Сперва: «баюкал», и тут же — эмоционально-напористо: «возьми говорю» (!), «поиграй говорю» (!!!). Здесь не рассогласование времён, как можно было бы подумать. Здесь — мгновенная вовлечённость в ситуацию, в речь-как-действие. Такое «я» уже не «я-для-себя», оно всецелая включённость в другого.
Что же скрывает этот сюжет-метонимия, сотканный из образов же — метонимий?
Что значит страшное приручение «чужого малютки» (или, точнее, присмотр за ним с сопутствующим ему самоослеплением)?
Мотив физического принесения себя в жертву широко распространён в русской и мировой поэзии. Елена Шварц в стихотворении «Подражание Буало» (1970) представляет поэта в виде «глаза вырванного» «на ниточке кровавой». Глаз-поэт, в творческом акте «мгновенье связанный с ревущим божеством» (музой-волком), безумен и одинок в переживании боли и славы мира.
У Дашевского поэт-рапсод, певец колыбельной не сводится метонимически к образу глаза, но отдаёт глаз/зрение чужому малютке. Что значит этот акт и что в нём — образ глаза? Слепой поэт — образ архетипический, восходящий к Гомеру; если же думать о мифологии — к образу царя Эдипа (тот, как известно, сам себя ослепил).
Герой Дашевского становится слепым в глазах судьбы. Fortuna caeca est. Судьба слепа. Или певец слеп? Оба:
Как по канату и как на свет,
Слепо и без возврата.
Ибо раз голос тебе, поэт,
Дан, остальное — взято.
(Марина Цветаева, 1934.)
Итак: певцу дан голос/глас и у него отнят глаз, баюкающий/занимающий «чужого малютку». Не слепой судьбе отдаёт своё око поэт, а малютке — другому маленькому человеку, который, как в Эдиповой загадке Сфинкса, утром ползая «на четырёх ногах», не может сам, без чужой жертвы, даже уснуть. Поэт здесь есть метонимия Эдипа, узнавшего свою судьбу издалека, заранее — и добровольно и мужественно принявшего её, принёсшего себя в жертву другому.
4.
Здесь я должен остановиться и покаяться. Предложенная интерпретация стихотворения поверхностна и произвольна, культурные отсылки мало что прибавляют к событию этого лирического отрывка.
Сам Дашевский указал бы на то, что я пытаюсь цепляться за общие места и смыслы как за объединяющее начало, которое, меж тем, давно не работает на сближенье: «Нет уже никаких цитат: никто не читал того же, что ты; а если и читал, то это вас не сближает. Время общего набора прочитанного кончилось, апеллировать к нему нельзя. Работает та речь, которая уместна в данной ситуации: мгновенной ситуации, как она сложилась между нами, которую мы оба видим одинаково, — и только на это мы можем опираться». Однако в том же разговоре-эссе о том, как понимать современную поэзию Дашевский отмечает: «Ключ к стихам — не то, что человек — правильно или неправильно — думает о поэзии, а то, что человек думает о себе или о своей жизни».
Я прочитываю стихотворение как поэт и потому, быть может, и вижу за образом героя поэта. Правомерность моего вывода нечем подтвердить. Моё понимание ограничено моим опытом. Но и его достаточно для того, чтобы «присвоить» стихотворение — «око», отданное мне в руки.
На это метафорическое сравнение (стихотворение как отданное поэтом читателю око) меня надоумила моя ученица Ася Величко, с которой мы изучаем очень сложных поэтов: Целана, Тракля, Ульвена… Ася согласна с тем, что для понимания поздних стихов Дашевского необходимо метонимическое прочтение образа, но оно может быть принципиально безграничным. Образ позднего Дашевского — метонимия многогранная; каждый читатель может понять её не хуже другого. Об этом говорил Дашевский-теоретик. Это же подтверждает наш опыт прочтения его стихов.
Стихотворение — око в руках малютки. Каждый может поиграть им. Но не стоит забывать, чего стоит поэту эта игра. А стоит она ему личной трагедии в самом что ни на есть аристотелевском смысле. У человека может не быть вины перед богами. Но Дашевский утверждает: это не даёт повода считать себя безгрешным, идеальным «идолом». Борьба с таким идолом запечатлена в работе Дашевского по искусству. Он готов скорее принести себя в жертву, чем подставить под удар другого невинного.
5.
Марсиане в застенках Генштаба
и содействуют следствию слабо
и коверкают русский язык
«Вы в мечту вековую не верьте
нет на Марсе ничто кроме смерти
мы неправда не мучайте мы»
2004
Здесь та же метонимия и тот же соблазн для меня, поэта-читателя: понять всё по-своему. Марсиане, коверкающие русский язык, подлежащие допросу в застенках Лубянки, — конечно же, мы, русские поэты! — думается мне. Сразу вспоминается легендарный телефонный разговор Пастернака со Сталиным. Пастернак предложил тогда поговорить о жизни и смерти, думая, вероятно, урезонить невменяемого тирана. Все мы смертны, и вам, иосиф виссарионович, придётся умереть среди построенного вами же ада.
На «Марсе» не остаётся ничего кроме смерти, да и нас самих больше нет — или совсем скоро не будет. Останется лишь созданный, мечтанный нами мир стихов. По крупицам собирается он гибнущими «ширококрылыми орлами» из самого последнего стихотворения Дашевского. Человек читает эту птичью речь, утешается ею, гасит ей неутолимый жар подступающей агонии — «и… ещё одно мгновение живет».
Такова метонимическая образность позднего Дашевского. Перенос: из сна — в судьбу, из судьбы — в бессмертие.
ㅤ

Добавить комментарий