Григорий Дашевский для меня – фигура полумифическая и полулегендарная. Трудно сказать, что больше всего способствует этому ореолу: сочетание безупречной красоты и чистоты, предельная различимость для него добра и зла как этических категорий или та «суровая осмысленность страдания и смерти, труда и терпения», что отличала его перед лицом вечности и знания о смертельной болезни. Приведённое в кавычках – слова Лидии Гинзбург, цитируемые им в эссе о её «Проходящих характерах», но теперь кажется, что о нём самом. Собственно, поэт всегда «не о вас – о себе», по Окуджаве, а при чтении его текстов уже после ухода возникает неизбежный соблазн вчитывания, взаимоналожения оптик – Евгений Абдуллаев точно назвал это эффектом палимпсеста. Однако в книге «Избранные статьи», вышедшей после смерти Дашевского, временами слышится разговор словно из пространства небытия, будто и сам автор уже говорит «оттуда»: «Земной и загробный миры объединены в большую залу, по ней души и живых, и мертвых именно что гуляют, праздношатаются – все границы они пересекают словно играючи, не замечая их. <…> Здесь не происходит перехода, превращения, смены одного состояния другим: мы просто наблюдаем свободное движение по какому-то пространству, где все истончилось и нет прочных перегородок, нет непроницаемых границ, пересечение которых составляет событие в других текстах». (О «Киреевском» Марии Степановой.) Это не просто о книге –это о том, что ощущаешь эмпирически.
Cобственно, разговор об «аде» и «рае», о «тьме» и «свете» из точки авторского и нашего (нашего-авторского) знания о вечности делает эту критику одновременно весёлой и жутковатой. Весёлой – в силу спасительной самоиронии, окрашивающей всё здание; но кажется, голос критика временами будто ведёт какая-то хтоническая сила, что за скобками, сама темнота, заставляющая Дашевского в нескольких текстах задаваться важным для него вопросом: кто говорит? Читать, например, такой пассаж о Пришвине по-настоящему смешно и страшно: «”Морозная тишина. Вечереет. Темнеют кусты неодетого леса, будто это сам лес собирает к ночи свои думы” или “Утро белое, пушистое и радостно светлеет” – все помнят эти примеры из школьного учебника русского языка, в которых словно сконцентрировались вся скука, тщета и рабство и уроков, и школьной жизни вообще или даже жизни вообще. Эти “пушистые утра” были как плотная, непроницаемая пленка, накрывшая мир, за которую невозможно ни вырваться, ни даже выглянуть. И под каждой такой фразой было подписано: “М. Пришвин”. Во фразах “о русской природе” других авторов не было такой непреложности и безысходности – скажем, в примерах из Паустовского о таких же вроде бы утрах и вечерах всегда слышался человеческий голос, – а тут словно та самая сила, которая гнала темным утром в школу, усаживала за парту, издавала учебники и вообще руководила миром, словно эта же сила и писала о пушистом утре и лесных думах и даже сама была этим утром и этими думами». Отметим на полях, как фантастически аллитерирован этот отрывок, какая фонетическая эта критика – сквозной звук «ш» ведёт за собой и опасность, шипение, и поднесение пальца к губам при разговоре о таинственном и неназываемом.
В этом и подобных пассажах автор «Избранных статей» становится близок к любимому им Михаилу Айзенбергу, также ценящему голос, «голосоведение» как отдельные категории – не в декламационном, разумеется, смысле. Об этом голосоведении Дашевский пишет в заключительном эссе книги – о Роберте Фросте. А финальные бубенцы предвестья («Лес сладок, темен и глубок, / но в путь пора мне – долг есть долг. / И ехать долго – сон далёк, / и ехать долго – сон далёк»), которыми совершенно гениально (браво составителю, Елене Нусиновой) завершается книга, создают полифоническую мелодию – пророческий эффект, эффект прощания нас с автором, эффект прощания автора с жизнью. Тут уже правда говорят не автор и не переводчик, но сама сущность неназываемого. Перевод «Остановившись у леса снежным вечером» – один из последних поэтических текстов, выполненных Дашевским, и само событие этого многоаспектного финала заставляет сердце сжиматься.
Другой урок нестиховых работ Дашевского – по-видимому, тоже вытекающий из осознания вечности и болезни, – урок преодоления обиды. Этого автор касается всюду – пишет ли он о Пришвине, который подавлял оскорблённость голоса (а там, где не подавлял, опять-таки, было непонятно, кто и что тут говорит); о недооценённом Фросте, ревнующем к Элиоту; о Всеволоде Емелине, пародирующем обиду, и так далее. Или о «сильных чувствах», которые, по его мнению, Лев Лосев не научился «выводить на свет». Думаю, тут есть что-то от лёгкости выражения этой обиды в силу биографических обстоятельств – и каждоминутного осознания этой лёгкости. Это «на свет» так часто встречается в его эссеистике – и перекликается с формулировками близкой ему Марии Степановой – что заставляет видеть здесь какую-то особую категорию: хочется применить анализ частотного словаря. Иногда, впрочем, речь про обиду превращается в тихое требование подавления чувств; порой такое требование уже доходит до чрезмерности по отношению к другому. «Отношение Лосева к Бродскому – это слепое или по меньшей мере слабо видящее свой предмет обожание. Оно выражается иногда в восторженных восклицаниях: «в зрелые годы он никогда не забывал сказать „спасибо“ официанту, продавцу, уборщице» (о «Меандре» Лосева). Спрашиваешь себя: что же тут восторженного, в этой нейтральной фразе нобелиата? Но, видимо, нужно учитывать особые обстоятельства пишущего и судьбы. В случае и с тем, кто, и с тем, о ком.
Да, это психоаналитическая критика, из сюжетной точки одиночества пишущего выводящая нас-его на тот самый свет, в пространство взаимоотношений с этикой, политикой, самим собой, наконец. И всё-таки главный её урок – этический: Анна Наринская (признана Минюстом РФ иноагентом. – Прим. ред.) пишет о том, как важно для Дашевского было разграничение добра и зла применительно к литературе. «Избранные статьи» проблематизируют вопрос об отношениях этики и художественности – не преподнося его вульгарно, не подменяя литературу идеологией, но писательским жестом тонко встраивая разговор о книге в категории чего-то большего, по-человечески значимого. Об этом сказано в словах, вынесенных на обложку книги, – о «читательской способности говорить »да» или »нет» мыслям и поступкам героя», которая «не имеет ничего общего с морализаторством». Тут сложно найти согласие с большинством коллег – впрочем, упоминание меньшинства тут насколько часто и сюжетообразующе, что сразу отменяет подобную формулировку. Но, возможно, ещё и поэтому так навязчив мотив разобщения в этих работах: от несколько туманного пассажа в разговоре о Гаспарове («Но мы-то хотим не прозрачной дистанции, а тёплой тесноты, не взаимопонимания между чужими, а сближения со своими – и сближает нас как раз темнота и неясность общих жаргонов») до подчёркивания роли цитат у Марии Степановой, которые не выполняют функции паролей. Кажется, такое отношение к цитатам, внутреннее осознание разобщения (и, как следствие, всё того же одиночества) важно для Дашевского: первым делом вспоминается его знаменитая формула «Никто не читал того же, что и ты; а если и читал, то это вас не сближает», из статьи «Как читать современную поэзию» (OpenSpace, 2012 год). Когда-то я принимал её на веру; с годами пришлось убедиться в том, что эта эмоциональная гипербола не так уж точна – ведь и читали, и сближает. Особенно это ясно, когда приезжаешь в регионы: два зла, москвоцентризм и соцсети, несколько искажают оптику. Но, правду говоря, наверное, если достигать такого «цитатного сближения» – то не с помощью стихов; там через аллюзии скорее воплощается утопическая мысль об идеальном читателе.
Когда-то, желая быть «идеальным читателем» своего друга (пытаясь продвигать его талантливый роман), бесцеремонно отправил Григорию Дашевскому в личном сообщении этот роман – с описанием вещи и просьбой прочитать. Получил короткий и деловитый, вежливый ответ. (Сейчас думаю – а лучше бы договорился об интервью и побольше спрашивал о нём самом; такое соприкосновение с величием никогда не проходит напрасно.) Этот эпизод кратковременного схождения времён, присутствия друг у друга на глазах («на свету», сказал бы ГД) в социальной сети – небытийно, без каких-то знаков и паролей соприсутствия, – до сих пор потрясает, как та самая встреча с вечностью. (Примерно так я без всякого видимого повода порой прихожу к дому прабабушки, которую в последний раз видел в пять лет, пытаясь выяснить отношения с собственным младенчеством: «то, что мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года»).
Встреча с человеком, который и в критике умел говорить отдельным голосом небытия. Отодвигая себя за скобки – но каждым жестом формулируя отношения с собой. Будучи и пришвинским утром, и школьными думами, и этикой, и политикой. Той самой полифонической мелодией жизни, которая позволяет видеть здесь сам хор, поэзию as it is.
Григорий Дашевский. Избранные статьи. – М.: Новое издательство, 2015.
Добавить комментарий