в школе мне подарили томик избранного, и вот тогда впервые наткнулась на «быть мальчиком твоим светлоголовым…» из цикла «ученик» — считала и откровением, и посланием, надрыва не чувствовала, потому что сама хотела так жить и мир ощущать, это было естественным, как дыхание. наверное, цветаевское тире вторгается, пронзает скрепочкой сердце, от него не уйти, оно всегда что-нибудь да прикрепит. возможно, в моём случае это — пресловутое трагическое видение мира. со скрепочкой больно, но когда пытаешься сковырнуть, — получаются две кровоточащие ранки. а кровь не останавливается.
раны не заживают, как говорил Максим Суханов в фильме «Богиня: как я полюбила». я безмерно далека от самой мысли о том, чтобы как-то анализировать (читай — рационализировать) творческие наследие (это курсивом, ибо иначе не могу выразить отношение к этому словосочетанию, такому не-подходящему) МЦ, не думаю, что имею на это право. могу только констатировать внутри себя и по себе, что её проза — это как будто литература как она есть, какой она должна быть, потому что она чиста.
Александра Шалашова,
поэт, прозаик, лауреат премии Лицей
ㅤ
Когда-то для меня стала открытием мысль Лейбница о том, что весь мир состоит из монад – маленьких совершенных единиц. Монады закрыты от внешних восприятий (у них нет окон и дверей, говорит Лейбниц), но это не приводит к изолированности и солипсизму: они связаны друг с другом некоторым внутренним принципом и служат живым зеркалом друг друга, а в пределе — целого универсума. Поэтому все радости и страдания между существами взаимны – все связано на земле и в воздухе. И вот эта мысль о том, что можно жить свою индивидуальную жизнь и при этом быть связанным со всем миром и всеми существами в нем – и чувствовать эту связь — меня тогда совершенно поразила, я считаю ее очень правильной и с тех пор с ней живу.
Когда я думаю о Марине Цветаевой, то вспоминаю о таких чувствительных монадах. Если отложить в сторону сложившийся вокруг Цветаевой миф, то можно почувствовать чистую витальность, высокую интенсивность ее психической жизни – в условиях не менее интенсивной исторической.
Стихотворения, эссе, письма Цветаевой, с одной стороны, полны одиночества, обособленности, жизни на расстоянии тире, а с другой – исключительной способности говорить во весь голос, смотреть на другого (в другого) во все глаза, любить во все сердце. Мыслить, с одной стороны, беспредельно широко, с другой – уметь замечать малое и посвящать ему стихи (мои любимые стихотворения Цветаевой – те, в которых появляется стол, куст, комната, гора, сундук). Кажется, что для нее все это обретает одно измерение: “Люблю одной любовью, всей собой — и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас…” (из письма Цветаевой болеющему брату Сергея Эфрона – Петру, с которым она едва была знакома). Мысль о том, что в малых вещах можно искать и находить опору, регистрировать таким способом жизнь кажется мне очень близкой – и поэтически, и просто в повседневности, хотя с ней и бывает сейчас непросто.
И, хотя Цветаева всегда настаивала на своей автономности, выключенности из времени, эпохи, литературного контекста, она, подобно лейбницеанской монаде, оказывается как никогда связана с миром, современна ему. Казалось бы, “Мне совершенно все равно — / Где — совершенно одинокой / Быть”, но через несколько строф вырастает куст рябины.
Дж. Агамбен говорит, что современником может быть только тот, кто не совпадает с эпохой в полной мере, отчасти теряет с ней связь – и только тогда оказывается способен разглядеть не только свет, но и тьму своего времени (его безумную улыбку, говорит Агамбен – и как это понятно). Или наоборот – не только тьму, но и свет. То есть в ситуации, когда связь с миром разрушается и вот-вот разрушится совсем, оказывается, что эта связь особенно интенсивна. Мне кажется, что это делает Цветаеву в некотором смысле и нашей современницей тоже, выверяет тонкое пространство для внутренней встречи – и на эту встречу мне хочется приходить вовремя.
Олеся Мамоник,
поэт, преподаватель
ㅤ
Когда мне было пятнадцать-шестнадцать-семнадцать-восемнадцать лет, я ходила шесть дней в неделю мимо памятника Марине Цветаевой, который сидит напротив её музея с маленьким органом. Маленький орган, конечно, стоит в музее, а Марина просто сидит, сама по себе сидит, опираясь на какую-то тумбу, уже и не вспомню. Сначала я бегала мимо, потому что любое опоздание в годы учебы на хоровом народном пении каралось практически смертью, великим позором. Но однажды, проносясь мимо неё, у меня мелькнуло: «Сидите, Марина!» Мелькнуло так резко, что я, не поверившая собственной мысли, произнесла это вслух несколько раз.
Мария Ежова,
поэт, критик, преподаватель
ㅤ
Впервые чуть не с института открыв Цветаеву, я выяснила, что:
1) меня по-прежнему не радуют уловимая асадовщина, акустические находки вроде «голос лгал» и манера крутить кубик-рубик строфы, пока синтагмы не расположатся в максимально экзальтированном порядке;
2) такие штуки тем более досадны при очевидности цветаевского дара и предопределенной неспособности надолго утолиться какой-нибудь «раковинной щелью рта» (гарантирующей попадание в историю зрения, но субъективно легкой наживой);
3) помимо собственной правоты, Цветаева была с юности загипнотизирована гипнозом, точнее одним из его модусов – облучающей явственностью предметного мира, которая с осмотрительно уважительным хладнокровием, с мнимыми задыханиями выписана еще в «Пасхе в апреле», маленьком стихотворении, вот уже больше ста лет остающемся образцовым реликварием внеположной тоски и вполне напрасным уроком как прошлым, актуальным и будущим старателям литературы, так и ей самой.
Наталья Явлюхина,
поэт, прозаик, лауреат Премии Белого
Добавить комментарий