Влада Булыгина. Партитура без выхода

Бернстайн, Караян, Аббадо — дирижёры XX века. Они были фигурами монументального гуманизма, воплощали в себе эпоху, в которой искусство было связано с идеей прогресса, национального духа, культуры как возвышающей силы. Эти фигуры стали мифами, потому что олицетворяли веру в искусство, которое выше человеческих слабостей. Лидия Тар появляется на сцене уже после этого величия. Она приходит в мир, где этот миф уже подорван. Поэтому она может цитировать Бернстайна, но не может быть им — она дирижирует не в эпоху становления канона, а в эпоху его разложения и переоценки.

Тар — не основатель. Она пользуется институцией, но не создаёт её. Бернстайн был создателем языка, вписывал музыку в культурную ткань нации. Лидия Тар же — продукт уже сложившейся системы: фондов, оркестров, академий, карьерных лестниц. Она дирижирует внутри мира, но не определяет его, пользуется уже созданной системой — элитными оркестрами и академиями. И самое важное: у неё нет нарратива искупления.

Бернстайн был велик не только талантом, но и гуманизмом. Его величие — не только в музыке, но и в этическом проекте. Лидия Тар — фигура закрытая, контролирующая, уязвимая. Она слишком современна, слишком реальна, слишком «замутнена». Тар выступает за «чистое искусство», но одновременно пользуется авторитетом, чтобы манипулировать карьерными траекториями учеников, замалчивая собственное вмешательство. Это разрушает иллюзию автономного автора и показывает, что авторство — это не только эстетика, но и политика. Самый острый вопрос: можно ли отделить художника от его поведения?

Для Лидии Тар музыка — это инструмент управления временем. Она говорит о темпе, ритме, структуре  — как о способах подчинить хаос мира. Но в жизни она теряет чувство времени: прошлое (например, история с бывшей ученицей) догоняет её, настоящее рушится, а будущее становится невнятным. Она сама и создает ту какофонию звуков, которая её преследует. Реальность врывается в партитуру как крик, как шум, как назойливое напоминание, что другие люди не поддаются репетиции.

Именно поэтому сцена с молодым студентом, отказывающимся играть Баха, — не только про каприз. Это отказ от универсализма, в котором величие было навязано извне. Не потому, что Бах не велик, а потому что в рамках новой этики невозможно себя с ним соотнести. Бах —  это воплощение структуры и порядка, он упорядочивает, дисциплинирует и доминирует. Для Тар защита Баха — это последняя попытка удержать автономию искусства от давления  идеалогии, идентичностей, социальных повесток.

В финале Тар остаётся одна. Без институции, без оркестра, без статуса. Но это не катастрофа в классическом смысле. Это — освобождение от мифа. И в этом её современность: она не герой падения, она — фигура распада.

Фигура, рядом с которой в параллели существуют Ланкастер Додд и Фредди Куэлл, герои «Мастер» Пола Томаса Андерсона. Их изначальное притяжение — это столкновение двух инстинктивно чувствующих друг друга фигур. Оба героя принимают себя в другом. Когда герой Хоффмана в первый раз встречается с героем Феникса, он не видит в нем бездомного или пьяницу, каким его привыкли видеть остальные. Он произносит фразу: «Он один из нас». Это нельзя объяснить рационально, это интуитивное узнавание, чувство принятия другого без социальных масок. Их тянет друг к другу не потому, что они могут «помочь» друг другу, а потому что в каждом есть то, чего отчаянно не хватает другому. Феникс — это тело, а Хоффман — это сознание. Ланкастер Додд наконец может понять себя через другого, а герой Феникса может почувствовать себя частью общего, не быть изгоем.

Их связь — не рациональна, а почти любовна. Такое узнавание у Тар невозможно. Она не пускает в себя другого. В ней нет пространства для доверия. И потому всё рушится — без трагедии, но с точностью.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *