Дмитрий Быков* о романе, пишущемся для себя, и пьесе Андреева, которую мечтал бы поставить в крепостном театре

*Минюст РФ считает Дмитрия Львовича Быкова иностранным агентом.

Гора Орлов (Далее Г.О): В своем интервью «Книжному челу» вы упоминали, что работаете над созданием романа на английском языке. Как продвигается эта работа, если вы еще не отказались от замысла? И как вы ощущаете для себя думание на иностранном? Набоков, вынужденно становясь билингвом, сперва настороженно принял возможности иного языка, считая, что его английский второстепенен по отношению русскому. Он осознал это во время переложения «Лолиты». Будет ли этот ваш текст «переводом с неизвестного»?

Дмитрий Быков (Далее Д.Б): «Второстепенный сорт английского языка» («Другие берега») — следует, конечно, понимать как «второсортный», то есть более расхожий, чем его индивидуализированная русская речь. В «Океане» мне как раз хотелось бы в известном смысле отказаться от индивидуальности, сделать свою речь как можно более нейтральной, потому что повествование там идет не от имени автора или героя, вообще не от лица человека в современном понимании слова. Для этой задачи английский подходит мне куда больше русского. Потом, действие там происходит в англоязычном мире — частично в Австралии, частично в Америке, а главным героем является так называемый человек из Сомертона, идентифицированный ныне как Карл Уэбб (иное дело, что эта идентификация ничего не прояснила, только запутала дело. Положим, теперь мы знаем, что он был инженером-электриком и играл на бегах. И что? (улыбается). Итальянскую оперу надо петь по-итальянски, американский триллер писать по-английски. Дело семьи Джемисонов, на котором многое в романе держится, тоже американская история в конце концов (иной вопрос, что история Jennifer Fairgate произошла в Осло, но говорила она тоже по-английски и была, видимо… ну, кто сейчас разберет, это уж мое дело — выдумать).
Насчет «перевода с неизвестного» — это вы в точку. Ахматова так называла стиль и сюжеты Грина, а этот роман из всего, что я пишу, ближе всего к гриновскому настроению и стилю. Просто я надеялся, что эта книга из всех моих будет интересна наибольшему числу читателей — хотя бы в силу таинственности большинства подлинных историй, которые в ней переплетены (и в них действительно немало общего). Теперь же мне все чаще кажется, что это самая личная из моих книг, и чтобы она стала бестселлером — как говорил тот же Грин в предпоследнем романе, не хватает Кишлотов. Ладно, я напишу ее лично для себя. В конце концов, если вы прыгнули в высоту на 2.50 — не так уж важно, видел кто-нибудь или нет.

Г.О: Гамбургский счет в критическом смысле, о котором вы говорили с Зинаидой Пронченко, в ком из сегодняшних рецензентов вами считывается как, то, что двигает их в своей деятельности?

Д.Б: Гамбургский счет в понимании большинства критиков — наиболее предвзятое и резкое суждение об искусстве, выдаваемое за истину в последней инстанции. «Вересаев не доезжает до ковра» — подумайте, какие мы строгие. А сам ты куда доехал и что осталось от всех твоих фейерверков? Поймите, я ценю Шкловского, но раздражают понты. Беспристрастность недостижима. Из всех людей, пишущих сегодня о литературе, личные мотивы умеют отсекать только Никита Елисеев, Елена Иваницкая, Лев Оборин (не всегда). Есть еще несколько хороших критиков, но их скучно читать, либо они чересчур многословны.

Г.О: К слову, о критических текстах, вы как-то обмолвились, что не считаете Бориса Кузьминского существующим. Про Курицына сказанного в этом контексте все понятно. Но какие претензии у вас были и есть к другому коллеге по письму о литературе?

Д.Б: Гора, не читайте Википедию. Там либо вранье, либо акцентирование давних и случайных высказываний. Были девяностые, был отдел искусств газеты «Сегодня», были полемические перехлесты, нормальные в литературном процессе. Сейчас литпроцесса нет, и как говорила Новелла Матвеева – «когда я открыла эту коробку конфет, там все было даже слишком спокойно». Сейчас я к Борису Кузьминскому отношусь с глубоким уважением. Я многим ему обязан — в частности, первыми добрыми словами об «Орфографии», когда роман еще не был издан, и неизвестно было, напечатают ли вообще.

Г.О: Почему для вас важна в первую очередь идентификация как писателя? Критика же, глядя на Гольдштейна и Зонтаг, новое литературное важное. Не считаете так?

Д.Б: Ну, как бы это сказать, чтобы никого не обидеть… Жокей может уважать конюха, но не завидовать ему. Писатель скачет, критик чистит. ​ Скребницей чистил он коня, а сам ворчал, сердясь не в меру: занес же вражий дух меня в российскую литерасферу! Самый плохой жокей все же занят более престижным делом, чем самолучший конюх с грамотами от лучших конезаводчиков. И вообще это трогательно, что вы Гольдштейна и Зонтаг ставите в один ряд. Зонтаг была и сама первоклассный писатель, от души желаю вам ​написать роман на уровне «Death kit» или «In America». Гольдштейн был, наверное, очень славный человек с безупречным вкусом, но проза его оставляет впечатление удушья (которое он, впрочем, и испытывал в последний год). Невыносимая претенциозность, желание критика быть писателем — слишком откровенное и немного детское. Саша Соколов и сам эпигон раннесоветских орнаменталистов, а уж его эпигоны — деривативы на деривативы. Жаль талантливого человека, умершего молодым, но никак не могу заставить себя проникнуться к нему чем-нибудь, кроме сострадания.

Г.О: По какой причине вы решили пойти следом за Гиппиус и изобразить Луначарского в вашей книге о советской литературе? Он же человек не совсем писательского ремесла, но вы им почти открываете книгу. Почему?

Д.Б: Гора, вы человек интуитивно догадливый, но в некоторых во­просах, не обижайтесь, совершенно дикий. Во-первых, Луначарский — лучший критик поколения, самый ироничный и проницательный, я ставлю его выше Айхенвальда и уж точно выше Антона Крайнего. Гиппиус была не столько литературным критиком, сколько литературным политиком. А эссеистика и литературные портреты АВЛ — вполне себе литература, и я не вижу принципиальной разницы между критикой, эссеистикой, очеркистикой: все это словесность. Во-вторых, он-то считал себя прежде всего драматургом. Больше тридцати пьес, сценариев, скетчей — и вопреки расхожему мнению, некоторые вовсе не бездарны. Почитайте хоть, с учетом сегодняшних событий, первое действие «Канцлера и слесаря».

Г.О: В том же публицистическом сборнике вы сильно хвалите пьесу «На дне», но по итогу ставите Андреева выше Горького. Для меня это справедливо лишь по отношению их прозе. Ведь в МХТ пьесы Андреева шли недолго, а «андреевское» в личных письмах у людей вокруг театра имело плохие коннотации. Чего он не мог в драматургии, что мог в прозе?

Д.Б: Гора, Леонид Андреев — лучший русский драматург ХХ века. Лучше Вампилова, лучше Володина. Самый сценичный, динамичный, экспрессивный, самый оригинальный, несмотря на огромное влияние европейского модерна и в первую очередь Стриндберга. «Черные маски», «Екатерина Ивановна», «Собачий вальс» — это высокий класс, я уж не говорю про «Жизнь человека», которую не ставят сейчас только потому, что общей культуры не хватает. Он был гений, понимаете? «Леонид-андреевское» было негативной оценкой только у Блока, который так оценивал свою «Песню судьбы» (не без оснований), да у нескольких менее успешных драматургов. Как раз проза Андреева проигрывает драматургии — потому что в пьесах нет авторского текста, отличающегося дикими чрезмерностями и временами патологией. Дайте, о, дайте мне кто-нибудь поставить хотя бы самую вторичную пьесу Андреева, хотя бы тот же «Океан», хотя бы «Дни нашей жизни», «Анатэму» хотя бы! Я знаю, я понимаю, как надо это делать! Никто, конечно, не даст. Ничего, я разбогатею, заведу крепостной театр и всем, всем вам покажу, как надо ставить Андреева – «так, чтобы вы все наконец поверили, жестокие, самодовольные!» (кто не опознал источник, поднимите руки). Горький, чья переписка с Л.А. одно время была моей настольной книгой, дотягивает до уровня самых слабых вещей Андреева только в «Старике», неплохой пьесе, испорченной некоторой невнятицей в финале. Что касается успеха и неуспеха в МХТ – в МХТ не очень хорошо умели ставить символистские драмы. У Комиссаржевской «Жизнь человека» была безусловным хитом. МХТ губила достоверность. У Станиславского главная пугалка — «Не верю». А и не надо верить. Искусство не для того, чтобы верили, а для того, чтобы возникало ощущение чуда, прекрасного и невозможного. Я смотрю Метерлинка и не верю, и очень хорошо. Смотрю Коляду или Сигарева и верю, и смотреть больше не хочу, то есть мне вне сцены всего этого вот так хватает.

Г.О: Сторонник ли вы мысли о том, что сегодняшний Леонид Андреев – это Людмила Петрушевская? Если да, то почему его идейному последователю и перерожденцу удалась та драматургия, которая была невозможна еще в недавние времена Станиславскго?

Д.Б: А кто ее идейные последователи? У нее их нет, по-моему. Она совершенно одинока в драматургии. И Андрееву она никак не последователь. Она занимает ту же нишу, она такой жизнеотрицатель, предъявитель претензий мирозданию за человечество, но стилистически, конечно, это Леонид Андреев, прошедший школу советской коммуналки. К стилистике Андреева несколько ближе как раз Петрийчук, дай Бог ей скорейшего освобождения. У Андреева был в драматургии один талантливый ученик — Маяковский, главным образом в «Мистерии-буфф». Им был сильно ушиблен Всеволод Вишневский, особенно в «Оптимистической трагедии», но у Вишневского была одна проблема. Андреев при всей вульгарности своего вкуса (в театре это иногда невредно) был человек феерически талантливый во всем, за что бы ни брался: проза, пьеса, живопись, фотография, переписка — везде блеск. Вишневский был начитанный малый, старательно косивший под простачка, понимал в модернизме, но литературного таланта был лишен начисто. Как говорил Леонид Леонов, отсутствие у писателя литературного таланта способно обесценить все другие его достоинства.

Г.О: Если бы для нынешнего года пришлось искать текст для выражения предыдущего года, то что бы могло нас объяснить при исторической дистанции? Литература как-то описала то, что есть? Мне кажется, поэзия журнала ROAR вполне поспевает за реальностью.

Д.Б: Антивоенной поэзии сейчас много, и слава Богу, значительно больше, чем военной. Что до объяснений и символических выражений, их надо искать в литературе Украины. Я только что прочел роман Павла Белянского «Какая-то книга о войне». Вот там все сказано, и я очень надеюсь на его скорейшее издание.

Г.О: Почему в «Истребителе» вам важны аллюзии на «Мастера и Маргариту»? Это понятно, как по Мефу, так и по образу «колдуньи» Марины, чье имя также созвучно Маргарите? Вы ее называете «советской ведьмой», что мысленно сближает с булгаковским персонажем.

Д.Б: Не думаю, что там есть сознательные или бессознательные аллюзии. Просто описывается одна эпоха с ее несомненной инфернальностью. Маргарита — красавица и умница, а Марина — фантом, произведение советского адского Пигмалиона, неспособное оторваться от создателя. Ну вот это была такая эпоха, с беспрерывными празднествами и оргиями, с гекатомбами, с маскарадом на первом этаже и пыточным конвейером в подвале. Кунищак, автор лучшего романа о кануне и начале Второй мировой, так и пишет: в 1939 году не было города веселее Берлина, нигде столько не ликовали.

Г.О: В чем, по-вашему, выражена сегодняшняя непопулярность Тэффи? В том, что фельетонное ремесло утилитарно и слишком прикреплено ко времени? Или Тэффи слишком была очарована своей всероссийской славой, что не прошло бесследно для ее наследия? И вообще – комическое для вас наиболее важное в людях? Оно делает наиболее человечным, по-вашему? Этичен тот, кто способен на юмор?

Д.Б: Насчет соотношения этичного и юмористического много мог бы порассказать Виан, например, или Хармс. Я думаю, юмор — настоящий, онтологический юмор, а не про тещу, — как раз абсурден по своей природе, а абсурд не только не обусловлен этически, он даже как-то противопоставлен морали. Самоирония — другое дело, но тоже вот… как сказать… «— Я не люблю иронии твоей», как писал мой любимый поэт. Тэффи как раз мастер абсурда, абсурд гуманистичен это безусловно, и я бы даже сказал — абсурд в высшей степени человечен.
А как гуманизм соотносится с этикой — этого вам и Камю не объяснит. У меня к этике отношение сложное, Лешек Колаковский — мой кумир и заочный ​учитель — вообще считал, что этики не существует, что морален только ежесекундный личный выбор. Но это все разговор не на одну бутылку. Что касается Тэффи, она популярна у тех, у кого считает нужным быть популярной. Это как с Сикстинской Мадонной, помните, — она уже на стольких производила впечатление, что может сама выбирать, на кого производить, а на кого нет. Вот меня она выбрала, вас тоже, ну и спасибо большое. И совершенно незачем вовлекать в это дело остальных. Нам больше достанется.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *