Выдавать тайны, оберегая их. Михаил Эпштейн и Сергей Юрьенен отвечают на вопросы о новой книге

Пытаясь определить жанр книги Михаила Эпштейна и Сергея Юрьенена «Кульминации» как исповедь, читатель ошибётся, как ошибся автор интервью: перед нами карта человеческих состояний, представленных ситуациями из жизни двух друзей, образы которых нередко рифмуются друг с другом, ускользая от однозначного понимания. Повтор и уникальность, неуловимость и красота, стихия разрушения и бережность — вот темы, которые служат поводом для рефлексии как в «Кульминациях», так и в интервью с авторами этой, в меру откровенной, как подсказано в нем, но достаточно интригующей книги.

Беседовал Алексей Чипига

Михаил Эпштейн и Сергей Юрьенен. «Кульминации. О превратностях жизни». М.: НЛО, 288 с.

АЧ: Михаил, Сергей, в какой мере это откровенная книга, до каких «исповедных» глубин вы в ней доходите?

МЭ: Книга откровенна — но в меру. Исповедь предназначена Богу или священству, а мы обращаемся к людям, которых незачем обожествлять. Августин прямо обращается к Богу, а Руссо — к современникам, но я не сторонник такого «душа нараспашку». В этом разница между жанрами «кульминации» и «исповеди». Кульминация — это искренность, а не откровенность. В этих историях всё правда, но далеко не вся правда сводится к этим историям. В моей жизни было много и других, экзистенциально более значимых и поворотных событий.

СЮ: Сто лет тому назад американский папа-доктор выговаривал сыну за его первую книжку: мол, есть, Эрнест, вещи, о которых джентльмену должно говорить только у врача. Сегодня мы бы уточнили — у психоаналитика. Однако наши тексты, несмотря на известные трансгрессии, не суть освобожденные от самоцензуры исповеди с кушетки «пси». И не психоаналитический нонфикшн, обретший права весьма читаемого жанра в просвещенных, особенно франкоязычных ареалах. Мы предлагаем жанр «местомигов». Это Мишин термин, и он мне кажется удачней, чем пришедшая мне в 20 лет идея «микроисповедей». Здесь пики кардиограммы прожитого. Моменты, как говорил Достоевский, о которых «грезит сердце». Изложенные — о чем главная забота и была — с посильной точностью.

АЧ: Ваши кульминации отличаются жанровым разнообразием: есть судьбоносные, есть просветленчески-прозренческие. Не все, однако, можно отнести к сатори или эпифаниям. Есть тексты, похожие на записи травматических событий. Ставили ли вы перед собой терапевтические цели?

МЭ: Я таких целей не ставил. Я не считаю, что глубокие и даже мучительные акты переживания и самосознания — это нечто «больное», требующее терапии. Наоборот, если у человека пригашена острота самосознания, если он не способен до боли потрясаться чем-то в себе, значит, ему, скорее всего, не хватает душевной динамики, «дрожжей» личностного роста. То, что именуют «травмой» в чересчур бережливой, «опекающей» психологии, — это вполне нормальные точки развития.

СЮ: «Местомиги» — жанр экзистенциальный, он дает возможность без лишних слов извлечь из-под черепа неизвлекаемый остаток, о котором говорил Достоевский. Мне в литературе всегда был важен образ автора. А тут им стал соавтор, с которым сам процесс превратился в терапию. Соприсутствие Другого, не просто «пси», хранящего заспинное молчание, а Друга: постоянство общения, необходимость бодрствования — не спи, не спи, заложник, разделенность интроспективных поисков, радость находок… Можно не ставить себе целительных целей, книга их сама найдет.

АЧ: Это ваша вторая совместная книга. Первая, «Энциклопедия юности» (2009; 2-ое изд., Эксмо, 2017), тоже была автобиографическая. Почему вы предпочитаете такой редкий — дуальный, диалогический — способ рассказа о себе? Что общего и различного в этих книгах?

СЮ: Первая книга — это наша эмгэушная юность, разбитая на темы и словарные статьи. Вторая — сравнительные жизнеописания. Не как у Плутарха, а от первого лица и только в пиковых точках прожитого. В моментах наивысшего напряжения и за вычетом тягомотины повседневного существования. Все, так сказать, скучное остается в пробелах взаимных пунктиров. Предъявлены только верхушки айсбергов. Что до формы этих книг, то их диалогичность задана дружбой. «И в какой стороне я ни буду, / По какой ни пройду я траве, / Друга я никогда не забуду, / Если с ним подружился в Москве…» Написанные в XXI веке на Западе, начало свое они ведут из одной нашей московской инициативы прошлого столетия. Зимой 1971/72-го я пребывал, как громко это ни звучит, в отчаянии, и Миша протянул мне руку предложением затеять переписку «из двух углов». Как я думаю, с тем, чтобы перевести мой «мильон терзаний» в план метафизики. То, что от Мишиной инициативы осталось, опубликовано в «Энциклопедии юности»: это — «Вопросы Сергею Юрьенену». Посланные с городской почты на Ленгоры, они до меня дошли и сохранились. В отличие от «Вопросов Михаилу Эпштейну», отправленных мной с почты Главного здания МГУ и, видимо, «подшитых к делу».

МЭ: Нас интересует соотнесенность нашего личного опыта с общими понятиями, с психологическими, моральными, социальными категориями. «Я и судьба», «я и любовь», «я и литература», «я и общество», «я и смысл жизни»… Промежуточное между первым и третьим лицом, между «я» и «оно» — это второе лицо, «ты», друг, это параллельная жизнь, с которой ты соотносишь свою. Так получилось, что мы с Сережей прожили очень разные, но резонирующие жизни. Начали в СССР, завершаем в Америке. Мы общались регулярно только в университетские и послеуниверситетские годы, с 1967 до 1977 г., до отъезда Сережи во Францию. Я на 13 лет больше его прожил в СССР и примерно на столько же — в США. Он в промежутке с 1977 по 2004 жил в Европе: Франция, Германия, Чешская республика. И за это время мы встречались всего три раза: в Париже, Мюнхене и в Праге. Но у нас есть те общие «хроносомы» (не «хромо-», а именно «хроно-», родовые знаки времени, родимые пятна поколения, культуры), которые позволяют нам сравнивать мироощущения на всем протяжении жизни. Выход в пространство диалога — это путь к всеобщему.

Вместе с тем «Энциклопедия юности» и «Кульминации» — очень разные книги. В первой мы шли от понятий. 120 энциклопедических статьей, от «Абсолюта» до «Я», и в каждой перекликаются наши голоса, идет чересполосица мироощущений. «Абсурд», «Диссидентство», «Народ», «Одиночество», «Общежитие», «Писательство», «Пол», «Профессора», «Страх», «Собеседники»… А в «Кульминациях» мы шли от личного опыта, который постепенно складывался в общие конфигурации по основным темам. В книге 12 разделов: судьба, общество, романтические кульминации, интеллектуальные, народные, литературные, религиозные, творческие… Так что принципы сложения книг — очень разные. Но решающей оказывается резонансность, «рикошетность» нашего жизненного опыта.

АЧ: Как соотносятся ваш российский и зарубежный опыт в этой книге? Какой содержит больше кульминаций и почему?

МЭ: По месту действия мои кульминации, числом 50, распределяются поровну. В России я прожил 40 лет, а за рубежом (США и Англия) — 34, так что и по этим показателям примерно одинаково (если учесть, что самосознание все-таки начинается не с рождения). Пожалуй, первая половина жизни — более событийная, кульминационная, поскольку она включает сам процесс взросления, переход через возрастные экзистенциальные кризисы. В российский период эта турбуленция еще и совпала с кризисами в жизни страны: оттепель — новые заморозки — перестройка. Да и вообще давление на личность и ответные порывы к свободе и самоопределению в России были сильнее. Но западная жизнь гораздо динамичнее в плане путешествий, культурных и технических обновлений, так что и здесь для остросюжетных кульминаций большой простор.

СЮ: «Приключения без путешествий» называлась книжка, которую дедушка принес в подарок мне, десятилетнему. Я опешил: как это, «без путешествий»? Мой вояж «на край» начался, можно сказать, с рождения, и приключения сопровождали странника по всей траектории. С той разницей, что до какой-то из моих «кульминаций» природа событийности была стихийной и непредумышленной, а после и вследствие того, что, к примеру, советский приключенец стал в своей стране мужем иностранки и дочери деятеля международного коммунизма — стала все больше приобретать черты умышленности со стороны сил внелитературных — чтобы обозначить их целиком и не вдаваясь в дефиниции. СССР, моя «страна отказа» — что есть термин официального французского гостеприимства для беглецов от тираний, — выбрала свободу позже меня на целых 14 лет, в течение которых с этой свободой усиленно боролась. Так что превратностей «биполярного мира» хватило по обе его стороны.

АЧ: «Кульминации» — очень личная книга. Вместе с тем поворотные события, «местомиги» происходят в жизни каждого человека. Насколько они влияют на повседневный опыт, становятся проводниками?

СЮ: «Местомиги» возникают по-разному. Иногда изнутри, экстатически, когда критическая масса созерцания выталкивает тебя за свои пределы. Иногда снаружи в силу взрывчатости обстоятельств. Всегда непредвиденно, как возникают «черные лебеди». Насколько и как влияют — зависит от реципиента. Независимо от меры их осознанности, эти всеобщие, всеми переживаемые «местомиги» выстраивают, как в геодезии реперные точки, особенный и в каждом отдельном случае неповторимый сюжет бытия «к», как беспощадно отчеканил Хайдеггер. Мои «местомиги» начинались в послевоенном городе рыбьего жира речных фонарей, еще пронизанном страхами Мандельштама и осовеченными «надрывами» Достоевского. Все это и стало проводниками первых проблесков и познания предложенного. Должен сказать, что дитя нередко «возвращал билет». Живая рыба из магазина, что на углу Рубинштейна и Невского, плавает в ванне, помогая себе хвостом и плавниками. Как вдруг над ней заносят нож… Этот местомиг (он в книге отсутствует) формулировал в уме и вызвал к жизни самый в ней первый текст, с обломом красного грифеля начертанный на обоях в коридоре и адресованный миру «больших»: «ВСЕ ВЫ ЗВЕРИ, ФАШЫСТЫ». Возможно, правы не Конфуций и Жан-Жак Руссо насчет изначальности добра, а те, кто считает, что человек от природы этически пуст. Но вот почему-то отдельно взятый ребенок с Пяти углов наотрез отказался принять идею и практику превращения живого в мертвое.

МЭ: Кульминации, как правило, происходят без предупреждения. Если бы об этом событии было известно заранее и можно было его предотвратить или подготовиться к нему, тогда оно вряд ли стало бы таким поворотным. Если бы камень внезапно не падал с горы или замысел новой книги не рождался бы «из ничего», не было бы и кульминаций. Так это и объясняется в предисловии: наше время — не Хронос, а Кайрос, бог отдельных мгновений, вершин или пропастей, удач или потерь, бог прерывистого и порывистого хода времени. На повседневную жизнь эти «местомиги» влияют, но из нее никак не выводятся. А влияют двояко. Во-первых, после такой кульминации меняется перспектива жизни, понимание ее смысла и направления, как будто приоткрывается новый горизонт. Во-вторых, усиливается внимание к самому ходу времени, к значимости отдельных мгновений, которые могут вдруг оказаться новыми кульминациями, — возрастает смысловая насыщенность времени, острота его переживания. На смену хронике проходит «кайротика»…

АЧ: Эпиграфом к вашей книге выбран отрывок из романа «Вольный стрелок» одного из её авторов — Сергея Юрьенена — о том, что мы живём во время, когда от сюжетов остались одни кульминации. Как вы думаете, почему? Хотели бы вы жить во времена не кайроса, а хроноса, и каким он был бы для вас?

СЮ: Мы из поколения послевоенного советского бэби-бума, приход в жизнь которого предвиден эпической фразой «бабы нарожают». Мы должны были компенсировать израсходованный материал. Непредвиденно было только появление нас заодно с атомной бомбой, залогом нового сознания. Как выразил тогдашний наш кумир:

                                  «Мой —,
мой сад, от зим не застекленный,
зачем с такой незащищенностью
шары мгновенные

                             летят?
Как страшно все обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжет, как рашпиль,
мой Сартр!

                  Вдруг все обречено?!».

В 15 лет я понимал, что «вдруг» — это для цензуры, на самом деле сомнений у поэта нет. И как те его шары, нас, совершенно беззащитных, отбрасывало под зонтик NOW, в «здесь-и-сейчас», в текущее мгновение, культ которого стал основой мироощущения 70-х вместе с кайротиками Дербеневым/Зацепиным, авторами популярной песни тех лет «Есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется Жизнь», и «Мгновениями весны» по телевизору. То, что этих мгновений было к тому же 17, подчеркивало юношеский задор откровенно анахронического названия, водруженного на исторический материал кайротиком Семеновым не наобум, а именно потому, что внутри обреченного рейха действует носитель сознания 70-х, хипстер из органов, но без связи с Центром, богооставленный советский «белый негр», который переживает свои мгновения, «как пули у виска». Не стучащие, конечно. Таривердиев все исправил музыкой, но тут с образом героя-мишени Роберт Рождественский оплошал, сбивая ассоциацию на образ пуль, заключенных в пригоршни и трясомых возле уха ради садического наслаждения их маслянистым стуком: скажем, перед расстрелом победителя, отозванного и обретшего свой Центр, чтобы получить там не ничего, а Ничто, то самое хемингуэеевское Nada. Помните, в рассказе «Там, где чисто и светло»? «Отче ничто, да святится ничто твое, да придет ничто твое… «Nada y pues nada» «Ничто и только ничто»… Но тут мы уходим к предтечам хипстеризма, учившим пригвождать мгновение к бумаге… И — нет, на летописные времена Хроноса я бы свой экзистанс не променял. Был у меня в детстве любимый храм искусства на Невском, кинотеатр с не очень советским названием «Хроника». Многим экстатическим моментам вроде «Тарзана» я ему обязан. Но вышел из той «Хроники» в большую жизнь типичный кайротик.

МЭ: Ход времени в истории ускоряется, становится более прерывным и непредсказуемым. Те исторические перемены, которые раньше занимали столетия, теперь могут происходить в течение года или месяцев. Ускорение — это фундаментальное свойство исторического времени, обусловленное, видимо, тем, что главный капитал, богатство человечества — рост информации, а ее мера обусловлена невероятностью событий, непредсказуемостью новостей. Чем больше мир удивляет нас, а мы — его, тем насыщеннее инфосфера, а это и есть мера прогресса. В этом смысле обо всех исторических процессах сегодня можно сказать, что их сюжеты ускоряются и сжимаются до кульминаций.

АЧ: «Кульминации» — это прежде всего об отношении человека со временем собственной жизни. Как вы могли бы обобщить эту тему: «я и время»?

МЭ: У Даниэля Канемана, психолога и нобелевского лауреата по экономике, есть книга-бестселлер о двух типах мышления, быстром и медленном. Быстрое основано на интуиции, на вспышках озарения; медленное — это рациональное осмысление проблемы, системный подход. Я бы определил свое представление о времени и о путях мышления как «полуторное». Нужно все время переключать скорости мышления, как в автомобиле, переходя с газа на тормоза и обратно. Именно смена скоростей дает наибольшую ощутимость жизненного процесса, и это верно во всех областях, включая интеллектуальную и эротическую. Враг живого — инерция, автоматизация. Быстрота должна прерывать медленный ход жизни, но если жить только быстро, то пропадает ценность постепенности, накопления, да и нельзя переключать скорость, если нажимаешь только на газ. Замедление — убыстрение: такова жизненно наполненная динамика.

СЮ: Справедливость чего соавторы, к тому особо не стремясь, и доказали. Живя быстро, молодость свою сумели пережить. Чему удивляюсь каждый новый день.

АЧ: В одной из рассказанной в «Кульминациях» Михаилом Эпштейном истории встречается китайское имя, переводящееся как «красивый ветер». А есть ещё какие-нибудь незримые вещи, которые вы бы хотели назвать красивыми?

МЭ: Конечно. Красивыми могут быть идеи, гипотезы, системы, модели, всякие ментальные представления. Собственно, там и зарождается красота, а потом она переходит, по мере воплощения, в тексты, в картины, в города и приборы. Есть, конечно, и зримая красота окружающего мира, в облаках, волнах, цветах, в явлениях природы, в лицах людей, в их поступках, свершениях… Эти «мысли Бога», вероятно, тоже имеют идеальную, математическую природу.

СЮ: Напомню Мише о существовании одной из его англоязычных книг, которую имело честь выпустить в свет наше интернет-издательство Franc-Tireur USA. Книгу под названием «   ». Мне дорога эстетика недосказанности, подтекста, пропуска, вот этого самого «   ». Той части айсберга имени Хемингуэя, которая под поверхностью зримых волн. «Мест разрыва» у Трифонова, который говорил, что в прозе надо «рвать». Красива для меня светимость моей жены.

АЧ: Есть ли какие-то книги, художественные или документальные, которые вы брали за образец «Кульминаций»? Те книги, которые сформировали вас и привели к ситуациям, о которых вы пишете?

СЮ: У Достоевского это не приобрело характер жанра, но все его моменты «грез сердца», пороговость состояний героев и антигероев, молниеносность «магометанских» озарений и постижений перед припадками падучей, все исповеди его великих и невеликих грешников… Что же еще? В 18 лет я писал «Записки из полуподвала» (где, ниже уровня тротуара, работал в минском Институте нефти), и когда об этом рассказал 30-летнему Андрею Битову, он дал мне свои «Записки из-за угла», по тем временам непечатные. Тогда меня поразила запись пережитого им сатори: мгновенное обретение Бога на эскалаторе ленинградского метро. Тем более что будущий классик казался мне тогда вполне светским нигилистом и даже современным Ставрогиным, поскольку, по его рассказам, практиковал весьма дерзкое искусство эпатажа. Мы говорили о жанре автобиографий, насколько она может быть идеально-правдивой при наличии моментов, которые высказать невозможно не только по причине внешней цензуры. И он, который много позже, в перестройку, пестовал ценимую им «дикую литературу», сказал тогда, что он хотел бы написать свою автобиографию так, как складывалась жизнь, без увиливаний, без намеренных или невольных искажений ретроспекции «с высоты возраста», и пусть будет сыро, бессвязно, непонятно, лишь бы точно «как оно было». Потом я много об этом думал, как, впрочем, и задолго до. В старших классах мы с другом, будущим ученым-физиком, возвращались из школы, ведя на ходу разговоры примерно на ту же тему, что после с Битовым: о книге, которую за всю историю человечества еще никто не написал. Вся известная нам к тому времени худлитература оскорбляла чувство правды, и особое негодование доставалось, разумеется, соцреализму. «”Мать”? Да меня посадили бы на кол на Красной площади, напиши я о своей матери всерьез!» Как это видно, мы были реалистами. Хотя и взыскующими невозможного. Не могу не назвать и свои дневники, периодически ведомые с 11 лет. Все вместе высекло искру «мгновенных исповедей», а от этой идеи через полвека с лишним и получились «Кульминации» в твердой обложке.

МЭ: Есть целый пласт литературы: автобиографической, дневниковой, исповедальной, мемуарной, которая подталкивает тебя к самосознанию. Дневники Л. Толстого, Ф. Кафки, М. Пришвина. «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон. Эссеистика Монтеня. «Исповедь» Руссо. «Былое и думы» Герцена. Я начал свой первый дневник в 10 лет и вел его, перемещаясь из маленьких блокнотов в общие тетради, примерно до 25; а потом уже урывками, когда накатывал вал саморефлексии. Но трудно назвать какие-то конкретные источники именно для нашего подхода: не подневная запись и не автобиографическое повествование, а форма кульминаций, высших точек опыта.

АЧ: В вашей книге большую роль играют эпиграфы. Что они значат для вас? Какой эпиграф вы бы предпослали сегодняшнему дню вашей жизни?

СЮ: В 4-м классе, выздоравливая после ветрянки, я в первый раз читал «Евгения Онегина» и запнулся над эпиграфом ко второй главе романа. Тайна шифра осталась тогда волнующе неразгаданной, но трехстрочная графика этого «О rus! Hor. О Русь!» была такой красивой, что я понял ценность этого микроэлемента литературы и впредь эпиграфов не пропускал. Они задают путеводную ноту, если ответить почти что эпиграфом из предисловия Набокова к русскому изданию книги «Другие берега». Там у него и дальний путь, и собеседник-попутчик. Миниатюрный этот жанр диалогичен и, кажется мне, соприроден книге «на два голоса». С цитатой из УК РСФСР в первом из моих мини-текстов все должно быть ясно, в других случаях эпиграфы призваны вводить единичную исключительность события в контекст общепостигаемости. Сегодняшний день далеко отстоит от этих мгновенных исповедей, но навязывает все того же Горация, о котором узнал я из эпиграфа Пушкина. Ничего оригинального, все те же сентенции в повелительном наклонении, все те же «сarpe diem» (латинское «Хватай день» или «Лови момент») и тому подобные. Чему сопротивляюсь, делая вид, что песенка не спета. Песенка-лесенка в сердце другое…

МЭ: Нельзя сказать, что я очень дорожу эпиграфами, в моих кульминациях их немного, всего 5 на 50. Что касается жизненного эпиграфа, мне с юности запомнились слова Фауста:

Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!

Сегодня я бы, наверно, несколько переиначил этот девиз. «Бой» — слишком громко сказано, и вообще «боевитость» — не лучшее качество в людях и странах. Я бы сказал: достоин жизни тот, кто способен вывести себя из инерционного движения или покоя, вдруг остановиться или, напротив, резко двинуться вперед. Это не «бой» с кем-то, а скорее пере-бой в своем существовании. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой». Тогда жизнь приобретает ценность, когда выводишь ее из инерции, перевертываешь страницу, открываешь новую главу. Это не значит лихорадочно перелистывать все страницы — тогда, в этом мельтешении, наступает своя инерция. Нужно перебивать себя не только в усыплении, но и в спешке. Ущипнув себя, пробуждаться от очередной дремы.

АЧ: Соавторы из поколения сексуальной революции. Между тем в книге это не очень отразилось. Возраст? Или адаптация бывших «детей цветов» к асексуальности теперешнего духа времени?

СЮ: Жестокий вопрос для меня, в свое время эксцессами «Вольного стрелка» ошарашившего даже Париж. Но дело не столько в возрасте, и уж совсем не в приспособлении к атмосфере «бледной немочи». Тут я оптимист, маятник мира еще качнется влево. А воздержание от местомигов о превратностях любви в нашем случае было вызвано, я думаю, именно соавторством. Взаимность «труда души» наложила на нас обоюдную текстуальную не скажу целомудренность, но известную сдержанность. Но мы и в юности, будучи друг с другом вполне откровенными, не впадали в амикошонство признаний. Держали меру. Тут для перехода черты, для трансгрессии, наверное, необходимо креативное усилие в одиночку. В любви надо действовать смело, но: «задачи решать самому», учила меня по радио в детстве оттепельная песенка. Недовысказанность, должно быть, и побудила моего дорогого соавтора тут же, немедленно, написать следующую книгу «Память тела. Рассказы о любви».

МЭ: Хочу добавить, что эта книга вышла в апреле 2024 в издательстве Сергея Юрьенена «Franc-Tireur», названного так по французскому переводу заглавия его первого романа «Вольный стрелок» («Le Franc-tireur», Париж, 1980), имевшего оглушительный международный отзвук. А кто такой «вольный стрелок» как миф, как архетип? Ну конечно, мальчик Эрот, рассылающий повсюду свои стрелы. И Сережа не просто издал мою книгу о любви, но и участвовал в ее создании: ему первому я посылал каждый рассказ, и его отклик многое значил для автора, как голос alter ego  (лат. «другое я»), благодаря которому формируется рефлексия и самооценка. Я воспринимал Сережу как наставника с момента нашей встречи на первом курсе филфака МГУ: ему было 19, мне 17…

Что касается эротической сдержанности «Кульминаций», этот опыт, как правило, общий для двоих, и, выдавая свою тайну, неизбежно выдаешь и чужую. В нон-фикшн, в прозе «фактичной», это недопустимо. Раздел «Романтических кульминаций» в книге есть, но он не переходит «заветную черту» и не заглядывает туда, где «сердце рвется от любви на части». А вот в «Памяти тела», вышедшей через месяц после «Кульминаций», уже в жанре fiction, гораздо более откровенно говорится «про это», именно потому, что оно не привязано к конкретным лицам и событиям. Для того и существует литература: выдавать тайны, оберегая их.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *